«Чума», конечно, не лучшее его сочинение — предшествовавшая ей пьеса «Осадное положение» на ту же тему несколько наивней, схематичней, но и глубже. Но именно в «Чуме» сформулирован главный завет экзистенциализма в его французской интерпретации: никакого смысла ни в чём вообще нет, в том числе в сопротивлении. Делать что-либо надо только потому, что таков долг, или потому, что так хочется, — это, кстати, не принципиально, потому что и долг, и прихоть являют собою чистое торжество личного человеческого произвола. Но это и есть главная особенность человека — способность действовать не по выгоде, не по зову желудка, не по расчёту, а потому, что человеку так хочется. Вирус несвободен, а человек свободен. Поэтому противостояние вирусу заключается ещё и в том, чтобы в принципиально абсурдной ситуации, среди всеобщего краха и карантина, писать про Камю.
2
Камю родился 7 ноября 1913 года в Алжире, бывшем тогда французской колонией. Его отец заведовал винохранилищем, в 1914 году стал пехотинцем и пал при Марне. Мать Камю была испанка, неграмотная работница. Камю окончил начальную школу, где явил такие успехи, что по настоянию учителя, Луи Жермена, мать отдала его в лицей; Жермен подготовил его к экзаменам и добился для него стипендии. Больше всего Камю любил философию, богословие и футбол. Футбол ему пришлось бросить в 1930 году из-за туберкулёза, но сам он утверждал, что именно игра — в сочетании, конечно, с богословием — сформировала его мировоззрение.
В 1937 году он окончил Алжирский университет, испытав за время обучения самые разнообразные влияния и интеллектуальные приключения, включая даже кратковременное пребывание в коммунистической партии Франции, откуда его выгнали за троцкизм (на деле — за связь с Народной партией Алжира). Перед войной он переехал в Париж, но жить в оккупированной Франции не захотел и вернулся в Оран, где закончил «Миф о Сизифе» — работу, принёсшую ему славу. Очень скоро он осознал, что его долг —участвовать во французском Сопротивлении, и вернулся в Париж, где стал сотрудником, а затем и редактором подпольной газеты Combat — «Борьба». После войны, в эпоху общеевропейского кризиса (а надо помнить, что радость от победы над фашизмом очень быстро сменилась растерянностью, да и насчёт СССР у освобождённых народов очень быстро закончились иллюзии), он сблизился с анархистами и опубликовал «Человека бунтующего», который рассорил его с большинством недавних единомышленников. Окончательно Камю разругался с левыми, когда отказался в 1952 году поддерживать алжирскую борьбу за независимость. Это уж было совсем неожиданно и не comme il faut с ТОЧКИ зрения прогрессивного человечества, но на вопрос, на чьей он стороне, Камю отвечал, что он на стороне своей старой матери, которая подвергается риску нападения. Он называл себя алжирцем и не понимал, почему должен в Алжире пересекать границу и предъявлять паспорт; он утверждал, что с установлением независимости Алжир впадёт в другую зависимость — от СССР — и ни к чему, кроме распространения в мире насилия и лжи, это не приведёт. Он осудил советское вторжение в Венгрию и поддержал Пастернака, когда его травили на родине. В 1957 году он получил Нобелевскую премию — довольно неожиданную, тем более что было ему всего 44, но писательский его авторитет был велик и несомненен; даже его «Миф о Сизифе» вполне заслуживает названия романа-эссе — это, конечно, не философия в строгом смысле, а размышления модерниста о трагизме собственного бытия. Именно сознание модерниста, не желающего испытывать предписанные эмоции и разделять чужие мысли, отражено в «Постороннем», самой обсуждаемой (хотя любимой немногими) повести Камю, оно же — правда, годы спустя, после многих разочарований, — становится главной темой «Падения», без которого ту самую депрессивную послевоенную Европу никак не представишь. В 1960 году Камю погиб в автокатастрофе, которую, как писали в последнее время, могли подстроить советские, — но версия эта в высшей степени сомнительна, и не так он докучал советским, чтобы губить его и семью его друга-издателя Мишеля Галлимара. Говорили, что Камю в последние годы испытывал кризис и думал о самоубийстве — но кто, будучи в здравом уме, не испытывает кризиса и не испытывает суицидальных искушений? В бумагах Камю нашлась неоконченная автобиографическая повесть «Первый человек», свидетельствующая как раз не о кризисе, а о новых стилистических возможностях, которые он начал осваивать. Путь Камю кажется мне чрезвычайно похожим на путь Экзюпери, да и внешне они необычайно схожи, и прожили почти поровну; кстати, смерть Экзюпери тоже старались выдать за самоубийство. Главное же, очень похожи их самоощущения — та «смесь симпатии и тревоги», с которой Камю в детстве глядел на алжирцев, а потом и вообще на всех посторонних.
У Камю не так уж много собственно прозы — есть большой массив газетных и журнальных заметок, магистерская работа о влиянии Плотина на Блаженного Августина, обширная переписка, но ключевыми его сочинениями были четыре небольших романа: «Посторонний», «Чума», «Падение» — и эссеистский «Миф о Сизифе», который, впрочем, читается едва ли не с большим увлечением, чем вымышленные истории. Как писателя я его не люблю совершенно — и мудрено любить: ни изобразительной силы, ни особенной афористичности, ни увлекательности, ни даже психологической достоверности. Скорее — какое-то полное и демонстративное отсутствие психологии, как в «Постороннем», где человек искренне недоумевает, почему это он ничего не чувствует, хоронит ли он мать или убивает араба на берегу. Если там и есть психология, то в последних главах, когда герой уже приговорён и слегка разочарован тем, что гильотина стоит не на эшафоте, а на земле.
В «Падении» опять-таки ни одного описания, которое поражало бы выпуклостью, ни одного психологического наблюдения, заставляющего вскрикнуть: вот, было со мной! Это вещь не без достоинств, особенно эти внезапные, среди адвокатской болтологии, взрывы внезапной честности: «Теперь мы всё о себе знаем», — имея в виду послевоенную Европу. Но в ней настолько ничего не происходит, что как-то вся эта философия выглядит ничем не подкреплённой: был преуспевающий адвокат, любовался собой, никого не любил и никому не сочувствовал, искал только поводов для самоуважения. Потом кто-то у него за спиной засмеялся, а он не понял кто. Потом он увидел на мосту девушку, которая бросилась в Сену. И как-то с этого момента в его жизни всё пошло не так — он всё время умалчивает, почему, собственно, и только под конец рассказывает о своём пребывании в алжирском концлагере, где он не испытывал даже особенных мук (сопоставимых по крайней мере с тем, что было в концлагерях Польши и Германии), а просто как-то всё вдруг обесценилось или, употребляя слово года, обнулилось. Но и там, правду сказать, в последних этих главах, нет ничего, сравнимого с прозой других нобелиатов. Стало быть, за что Камю получил своего Нобеля?
Думаю, за две вещи. Во-первых, за философскую прозу, поскольку в своей эссеистике он дал замечательное обоснование трагизма и бессмысленности бытия и не только ужаснулся этой бессмыслице, но даже нашёл в ней нечто высоко поэтическое. За отказ от любых обольщений века, иными словами, и в особенности за отказ от любых рукотворных способов устроить рай на земле. А во-вторых — за «Чуму», которая и есть самый популярный его текст, и не только сегодня, когда сам Бог велел её перечитывать, а на протяжении всей второй половины прошлого века.
3
«Чума» представляет собою хронику, написанную доктором Риэ, в чём он сам признаётся только в финале, до этого скромно называя себя повествователем. Это странная книга — довольно скучная, во-первых, как скучен сам карантин, полная тупого отчаяния и неподвижности, поскольку вынужденно неподвижен весь город Оран. Действие занимает чуть меньше года — с весны до зимы; большую часть времени оно топчется на месте, и образ этого топтания, переминания с ноги на ногу возникает в книге не единожды. Чума — это значит беспрерывно начинать всё сначала; эта мысль в книге тоже повторяется не один раз, метафорой чумы становится и пластинка, которую герой слушает десять раз на дню, и так и не случившееся бегство журналиста Рамбера, страшно скучающего по возлюбленной, и вообще всё не случившиеся и не сложившиеся романные совпадения.
Камю нарочно разрушает романную структуру, это делает ясней его замысел, но книга от этого становится почти нечитабельной: мы всё-таки привыкли, что хоть какие-то усилия героев должны приводить к цели. А тут последовательно обрубаются все надежды, и даже вакцина, испробованная на мальчике (вот уж кого спасти бы!), оказывается бесполезной. То есть кого-то она и спасает — по совершенно иррациональным причинам, — а кому-то не сулит никакой надежды. Камю изображает тупое абсолютное зло, которого нельзя избежать, с которым нельзя договориться, — и с медицинской точностью показывает, как городом овладевает сначала неприятие, потом ненависть, потом надежда, а потом тупость. И вот когда все достигли этой тупости, ошибочно принимаемой за благодать, — эпидемия постепенно отступает, забрав с собой ещё нескольких жертв, в том числе наиболее симпатичного героя — флегматичного и загадочного атлета Тарру.
А во-вторых, странность книги ещё и в том, что никакая победа в ней не одержана, как не одерживается она и в жизни. Чума сама ушла и сама пришла. Вот почему, кстати, Камю возражал против любых аналогий между чумой и фашизмом: фашизм всё-таки явление отнюдь не природное, он может быть побеждён — если не идеологически, то хотя бы военной силой. Фашизм и порождённое им чувство беспомощности могли навести Камю на идею и настроение «Чумы», но книга-то о другом. Книга именно о том, как вести себя человеку в условиях абсолютного и непобедимого зла, которое коренится в самой природе вещей и не может быть оправдано никакой религией.
Елена Иваницкая уже заметила, что сходств нашей (да и европейской) ситуации с тем, что описано в «Чуме», немного: у Камю не закрываются рестораны, не запрещаются переезды, а главное, все его герои в современной России давно бы сели — кто за «распространение фейков», кто за попытку свободного перемещения, а кто за нестандартную религиозную проповедь. Но одно сходство нынешнего мира с Ораном несомненно:
«Но есть ведь такие города и страны, где люди хотя бы временами подозревают о существовании чего-то иного. Вообще-то говоря, от этого их жизнь не меняется. Но подозрение всё-таки мелькнуло, и то слава Богу. А вот Оран, напротив, город, по-видимому, никогда и ничего не подозревающий, то есть вполне современный город».
Россия, конечно, относится к числу мест, которые «подозревают» — не потому, что она как-то особо духовна, а потому, что вечно живёт в ожидании расплаты, чего-то такого, глобального, что все мы давно заслужили. Это ощущение виновности и есть основа русского мировоззрения — вот почему никакие расправы не воспринимаются тут как бессудные, всегда как должные. К нам едет ревизор. Вот почему и коронавирус, и обесценивание нефти — всё проходит по разряду долгожданного, типа «мы говорили». Не то Оран. Он к чуме совершенно не готов, сферический город в вакууме.
Кое-что, однако, относится к нам напрямую:
«Итак, первое, что принесла нашим согражданам чума, было заточение. Именно чувством изгнанника следует назвать то состояние незаполненности, в каком мы постоянно пребывали, то отчётливо ощущаемое, безрассудное желание повернуть время вспять или, наоборот, ускорить его бег, все эти обжигающие стрелы воспоминаний. И если иной раз мы давали волю воображению и тешили себя ожиданием звонка у входной двери, возвещающего о возвращении, или знакомых шагов на лестнице, если в такие минуты мы готовы были забыть, что поезда уже не ходят, старались поскорее справиться с делами, очутиться дома в тот час, в какой обычно пассажир, прибывший с вечерним экспрессом, уже добирался до нашего квартала, — всё это была игра, и она не могла длиться долго.
Неизбежно наступала минута, когда мы ясно осознавали, что поезд не придёт. И тогда мы понимали, что нашей разлуке суждено длиться и длиться, что нам следует попробовать приспособиться к настоящему. И, поняв, мы окончательно убеждались, что, в сущности, мы самые обыкновенные узники и одно лишь нам оставалось — прошлое, и если кто-нибудь из нас пытался жить будущим, то такой смельчак спешил отказаться от своих попыток, в той мере, конечно, в какой это удавалось, до того мучительно ранило его воображение, неизбежно ранящее всех, кто доверяется ему... Но если это и была ссылка, то в большинстве случаев мы были ссыльными у себя дома».
Не то чтобы он прямо угадал — все карантины одинаковы, — но похоже. Просто это не всегда приносит облегчение: чтобы книга читалась как утешение, она должна быть про другое.
4
В «Чуме» есть правда доктора Риэ, который продолжает бороться, зная, что борьба безнадёжна. В Бога он не верит, а врагом его является сам порядок вещей, при котором человек смертен. A propos: говоря о последствиях коронавируса, мы обычно не учитываем того, что самой финансируемой отраслью станет медицинская, самыми перспективными исследованиями станут биологические — и смерть, весьма возможно, отодвинется за столетний предел. Главной проблемой станет то, чем сегодня озабочены миллионы: чем себя занять? Врачам сегодня не позавидуешь, и всё же им лучше, чем тем, кто тупо сидит по домам, пялясь в монитор и телевизор, не в силах заполнить безразмерный досуг; главным выбором станет экзистенциальный, тот самый, над которым бьётся доктор Риэ: как сломать существующий порядок вещей? В этот порядок входит смертность человека, существование границ, имущественное расслоение; всё это его не устраивает. Пока он борется только со смертью, сознавая, что эта борьба безнадёжна (в XXI веке — уже не так безнадёжна). Идея Камю не выглядит чистой утопией: в конце концов, русские космисты во главе с Фёдоровым считали бессмертие вполне достижимым. Но тут у Камю ещё одно важное допущение: исход дела не важен, важна стопроцентная занятость.
«Сто лет назад во время чумной эпидемии в Персии болезнь убила всех обитателей города, кроме как раз одного человека, который обмывал трупы и ни на минуту не прекращал своего дела».
Не умирает тот, кто сосредоточен, не болеет тот, кто поставил на карту всё: по этой причине в окопах не бывает гриппа — или он проходит бессимптомно. Доктор Риэ неуязвим, поскольку ни на минуту не прекращает дела.
Насчёт религии у Камю не было никаких иллюзий: он интересовался ею, как интересовался вообще хитросплетениями человеческого ума, прихотливой аргументацией, остроумными теодицеями и так далее, — но не разделял ни одного из религиозных убеждений, не солидаризировался ни с одним богословом, а уж представить его практикующим обряды — не хватит никакого воображения. Отец Панлю, герой трогательный, временами внушающий читателю прямую симпатию, — умирает не потому, что заразился (случай его нетипичный, и мы не знаем, чума ли его погубила). Он умирает, не в силах примирить своё мировоззрение и чуму, отнимающую всякую надежду. Сначала он думал, что речь идёт о наказании, о том, что людей заставили вспомнить о вере и совести; потом приходит к радикальнейшей и, в сущности, богохульной мысли о том, что Бог требует всего человека и всей его любви, — «всё или ничего», — а потому никакая праведность, даже святость, не может считаться достаточной. А потом он понимает, что оправдать смерть детей не может никакая вера, и когда его внутреннее сопротивление сломлено — за ним приходит болезнь, природы которой мы так и не узнаем. Может быть, единственный ответ даёт сам отец Панлю: тот, кто не готов оправдать гибель детей, должен быть готов умереть с ними. Может быть, именно смерть Панлю, ближе всех подошедшего к «предгорьям святости», даёт некоторый ответ о том, как всё-таки надо противостоять непобедимому: кроме как умереть, ничего не остаётся. Странным образом об этом же написал Кушнер в самый непримиримый свой период:
«Один возможен был бы Бог,
Идущий в газовые печи
С детьми, под зло подставив плечи,
Как старый польский педагог».
Есть, правда, в этой книге единственное светлое пятно. Я говорю о чиновнике-графомане Гране, который в свободное от работы время сочиняет роман. За многие годы написал он одну лишь фразу, над которой бесконечно работает: «прекрасным майским утром амазонка скакала на роскошном коне по цветущим аллеям Булонского леса». Но он никогда не видел Булонского леса и бесконечно уточняет: цветущие ли они и как это выглядит? Кроме того, ему кажется, что ритм фразы недостаточно передаёт скачку. Опять же, проблемы с мастью коня. В общем, он так и не может двинуться дальше первой фразы, что является, конечно, шаржем на Флобера с его муками стиля, — но выживает в чуме: болезнь не смогла его добить, лишний раз доказав, что маньяков она не трогает.
Отдельно, конечно, надо сказать про Коттара — того самого персонажа, который в «Чуме» пересказывает «Процесс» Кафки. Коттар — авантюрист и преступник, чего уж там, знакомый и с контрабандистами (помогает бежать Рамберу, который отказывается в конце концов от этой идеи). Всё это в прошлом, но его делишками начинает интересоваться полиция. И потому Коттар — единственный человек, испытывающий от чумы облегчение: государству стало не до него! В начале романа он пытался покончить с собой, в конце обезумел, но в середине расцвёл. И тут Камю как раз угадал: война для многих — особенно в СССР, где любой мыслящий человек ощущал себя преступником, — оказалась глотком свободы. Как написал тот человек, которого Камю впоследствии защищал от государственной травли:
«Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но всё равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание».
А в целом читать этот роман во время эпидемии я не порекомендовал бы никому. Написать страшно и всё-таки скучно о страшном и всё-таки скучном времени — не значит добиться адекватности, а главное — не значит победить чуму. По мысли Камю, чума непобедима, окей, но оставлять читателя с таким выводом — значит лишь поставить ещё один памятник чуме. Как говорит тот самый доктор Риэ, слишком прославляя благотворителей (читай: волонтёров), мы с особенной силой славим зло, которое породило потребность в них. Благотворительность — норма, и ни к чему все эти экстазы. Вот тут он абсолютно прав; да он вообще во всём прав, но всё-таки читать я посоветую не эту книгу. Конечно, возможно утешиться более ранней версией «Чумы» — гораздо более динамичной и поэтической драмой «Осадное положение», но это сочинение очень наивное, с поэтическими вольностями и экспрессионистскими крайностями. Есть у него и получше.
5
Если уж обращаться к сочинениям Камю во времена карантина, или любой иной депрессии, или просто тоски — то почему бы не перечесть «Миф о Сизифе»? Эта вещь интересней его романов.
«Если я убеждён, что жизнь абсурдна, что жизненное равновесие есть результат непрерывного бунта моего сознания против окружающей его тьмы; если я принимаю, что моя свобода имеет смысл только в положенных судьбой границах, то вынужден сказать: в счёт идёт не лучшая, а долгая жизнь. И мне безразлично, вульгарна эта жизнь или отвратительна, изящна или достойна сожаления. Такого рода ценностные суждения раз и навсегда устраняются, уступая место суждениям фактическим. Я должен выводить следствия из того, что вижу, и не рискую выдвигать какие бы то ни было гипотезы. Такую жизнь считают несовместимой с правилами чести, но подлинная честность требует от меня бесчестия».
Это гениальное философское обоснование вечной русской максимы о том, что жить в России надо долго.
«Я оставляю Сизифа у подножия его горы! Ноша всегда найдётся. Но Сизиф учит высшей верности, которая отвергает богов и двигает камни. Он тоже считает, что всё хорошо. Эта вселенная, отныне лишённая властелина, не кажется ему ни бесплодной, ни ничтожной. Каждая крупица камня, каждый отблеск руды на полночной горе составляет для него целый мир. Одной борьбы за вершину достаточно, чтобы заполнить сердце человека. Сизифа следует представлять себе счастливым».
Я не скажу, что это девиз русской жизни, — просто в русской жизни меньше самоутешений, всё нагляднее.
А если кто-то действительно ищет утешений в трудное время — надо читать и перечитывать «Письма немецкому другу», чистую, казалось бы, публицистику. Там Камю обращается к фашиствующему философу и говорит ему то, что мы сегодня вправе повторить всем нашим бывшим друзьям, пошедшим по ложному пути. Лично я не намерен с ними разговаривать, но когда-то ведь, преодолевая брезгливость, придётся. Так вот, на этот случай нам всё сказал Камю:
«Что есть истина?— спрашивали вы. Этого, без сомнения, никто не знает, зато нам, по крайней мере, известно, что есть ложь: это именно то, чему вы научили нас. А что есть дух? Мы знаем лишь его противоположность, имя которой — убийство. И что есть человек? Но нет, здесь я вас остановлю, это мы уже знаем. Он есть та сила, которая в конечном счёте перевешивает и тиранов, и богов. Он есть сила очевидности. Именно эту, человеческую очевидность обязаны мы охранять, и наша сегодняшняя уверенность основана на понимании того, что судьба человека и судьба нашей страны слиты ныне воедино. Будь всё лишено смысла, вы оказались бы правы. Но в мире осталось нечто сохранившее смысл.
Вы же, напротив, боретесь именно с той частью человека, которая не принадлежит родине. Вашим жертвам для отчизны грош цена, ибо ложна ваша иерархия ценностей, и ценности эти несоизмеримы с общепринятыми. Там, у себя, вы предали не только человеческое сердце. И теперь разум берёт реванш за всё. Вы не заплатили цены, которой он стоит, отдав положенную ему тяжкую дань ясному взгляду на мир. Из бездны нашего поражения говорю вам: именно это вас и сгубит».
Да. И это было бы так без всякого коронавируса.
Дмитрий БЫКОВ, "Дилетант".