Меня ехидно спросили: вот я утверждаю, что литература умерла, а чему бы я тогда учил в школе вместо нее? И я понял, что счастье привалило.
Дело в том, что я читаю лекции о современном и каждый раз начинаю с того, что у литературы художественной кончился век (или, цитируя Невзорова, «срок годности»). Это не только у нас, это всюду. Все кивают головами, но мало кто читает и Толстого с Достоевским, и Чосера, и Генри Джеймса, и Бальзака. Всюду старая добрая литература превратилась в елочные игрушки из анекдота: не разбились, но больше не радуют.
Так, на мой взгляд, случилось, потому что литература оказалась никакой не вечной ценностью, а преходящим институтом, обслуживавшим вполне конкретную — индустриальную — эпоху. Обслуживание закончилось вместе с эпохой, потому что главные функции (отвлекать и развлекать, обобщать и передавать опыт, создавать систему распознавания «свой — чужой») перешли другим институциям. И прежний лидер, как всегда бывает при фазовых переходах, не исчез, но изменил функцию. Это как лошади в ХХ веке: тоже не исчезли, но транспортом быть перестали.
То есть сегодня человеку, влюбившемуся по уши, нет смысла читать «Анну Каренину», чтобы понять, что с ним творится. Хорошие книги по репродуктивной биологии и устройству гормональной системы, от Аси Казанцевой до Дмитрия Жукова, Роберта Мартина и Оливии Джадсон, помогут ему, влюбленному дураку, куда эффективнее. И даже предостерегут от ошибок. Другое дело, что non-fiction не претендует на статус «вечной ценности» (новых знаний прибывает каждый день). И, следовательно, ее нельзя «изучать» так же, как литературу, то есть в порядке исторической хронологии, с погружением в биографии авторов, с разбором «образов» и «сюжетов». Плевать нам на биографию Наоми Вульф и на композиционное устройство ее non-fiction бестселлера «Вагина»: важна информация по эволюции женской сексуальности, которую Вульф дает.
И я в своих лекциях разбираю не книги, а концепты, попутно расставляя, так сказать, путеводные знаки, коли на горном перевале от «художки» к «научпопу» нет топографических указателей. Знание «художки» мне в этом деле ничуть не помогает. И моим слушателям, кстати, тоже.
Мне, повторю, вообще непонятен смысл сегодняшних уроков литературы. Большей частью (если не повезет с учителем, а обычно не везет) они контрольным выстрелом в голову добивают остаток интереса к чтению. Школьное литературоведение, все эти «образ Базарова — образ Кирсанова», «экспозиция — кульминация — развязка», — абсолютная, вульгарная, никому (кроме авторов учебников) не нужная фигня. От которой, слава богу, университетское литературоведение удалено на километр. Нужно ли знать о роли в истории страны Пушкина, Лермонтова, Толстого? Конечно! Так же, как и о роли Чаадаева, Росси или Николая I. Ну и пусть Пушкины живут себе в учебнике по истории. В школе же нет уроков архитектуры, а потому никто, слава богу, не заставляет вызубривать пять отличий барокко от классицизма. Заставляли бы — мы плевались бы, приходя на Дворцовую площадь.
Так что курс литературы в школе скорее вреден, чем полезен, потому что отбивает интерес даже к тому, что может быть интересно. А может быть интересно абсолютно все. Например, творчество Пушкина, вбежавшего в нашу поэзию на тоненьких эротических ножках, по точному замечанию Абрама Терца. Пушкинские белозубые четырехстопные ямбы сливаются в объятьях с не менее белозубыми ямбами похабных стишков Баркова — в том-то и сила Пушкина, чтобы то, что использовалось для похабства, начать использовать не только для него.
Русский мат — вообще отдельная тема разговора, в том числе и с детьми, которые сегодня говорят матом не потому, что дурно воспитаны, а потому, что с детства видят три базовых слова в печатном виде: в книгах Лимонова или Толстого или в колонках главных редакторов интеллектуальных журналов, типа Esquire. Поэтому для них эти слова не табуированы, в отличие от их училок. История мата — это история влияния цензуры на культуру. Нет цензуры — нет мата, потому что нет запрета, а есть лишь особый регистр…
Похоже, я увлекся, — потому что это все ужасно интересно, да и к тому же практично (перестаешь вздрагивать, слыша, как две девочки-припевочки общаются друг с другом). Но можете ли вы представить такое обсуждение на уроке литературы? То-то и оно. Потому что для обсуждения интересного и полезного уроки литературы не предназначены. Под интересное и полезное можно заточить уроки словесности. Именно ими я бы доставшую всех «лит-ру» и заменил.
Дело в том, что школьная лит-ра — она о мертвом слове. Все, кого там изучают, от Фонвизина до Солженицына, умерли — нередко вместе с языком. Литература — это старый музей. Не трогать, не прислоняться, замереть и восхититься. К реальной жизни это никакого отношения не имеет — это все искусство хранимое, а не творимое. Можно наловчиться строчить сочинения по Шаламову — и не уметь ни изложить, ни отстоять самую простенькую мысль вроде той, что тюрьма ломает и убивает 99% людей, включая писателей, но несломленный 1% закаляется до твердости алмаза. Поэтому то, что плохо для человека, часто очень хорошо для человечества — и наоборот.
Русский человек, со всеми своими великими литературными тенями и льющейся с небес духовностью, совершенно не знаком ни с формальной логикой, ни с риторикой, ни (высший пилотаж) с уловками и манипуляциями. За границей включите по телеку новости — там наверняка будет vox pop, опрос людей на улице по поводу злободневной проблемы, — и посмотрите, как самая простая бабулька, на голове три волосинки, легко и складно говорит на камеру. Ладно бабулька — складно на камеру говорят пожарные, полицейские, санитары. А вы можете представить себе нашего полицая (с детства фаршированного Онегиным и Раскольниковым), который умеет три слова связать?
Урок словесности в моем представлении — это урок эквилибристики, балансирования между музейной ценностью и сегодняшней потребностью. Это выработка навыка мыслить и говорить самому — но так, чтобы зачарованно слушали другие. В России веками право на слово было у литературных оперуполномоченных. Нужно было пройти по ведомству Сергеевых-Ценских, Маминых-Сибиряков, Гариных-Михайловских и прочих Мельников-Печерских, чтобы заслужить право на публичное высказывание. Редактор, цензура, публикация — тогда да. Но сегодня прежние иерархии пали. Вот тебе Твиттер со 140 знаками, вот ВКонтакте, ЖЖ и Фейсбук с безлимитными текстами, вон Ютьюб-канал — вперед, говори urbi et orbi, камера смотрит в мир.
Урок по изучению умершего не в состоянии научить жизни в социальных сетях, умению написать коммент к чужому посту — молчу уж про счастливое искусство замутить сетевой срач по пустяковой проблеме. Научиться писать толковые посты, вступать в дискуссию, противостоять троллингу — это все знания, куда более важные для социального успеха, для жизни, для будущего.
Так что — долой лит-ру, даешь словесность! К которой, разумеется, никаких училок с дипломом из педвуза и близко подпускать нельзя (все угробят; к тому же они обычно говорят на среднеканцелярском русском) — а можно и нужно запускать тех, кто в Сети слывет кумиром, а такие всюду есть. А чтобы сохранить «школьный стандарт» — раздать школьникам брошюрку с именами и произведениями, которые можно самостоятельно почитать. Неплохая будет такая методичка, если доверить ее составление (в заведомо несогласованных вариантах) упомянутой Татьяне Толстой, а также Виктору Пелевину, Дмитрию Быкову и Людмиле Улицкой.
Потому что словесность — это бесконечная вариативность при минимуме догм.
А лит-ру — ну ее к ляду.
Проблема не в том, что фонтан заглох, а в том, что пруда больше нет.
Дмитрий Губин, Росбалт.