В Венеции — где Кончаловский получил в 1962 году главный приз на фестивале фильмов для юношества,— 54 года спустя ему вручили режиссерского Серебряного льва за «Рай». Эта черно-белая, острая, литературная, очень умная картина, никак не вписывающаяся в европейский мейнстрим,— кажется мне его второй подряд большой удачей (после «Белых ночей почтальона Тряпицына»).
Сейчас он приступает к съемкам фильма о Микеланджело под условным названием «Грех»: кастинг начинается зимой. Сценарий я читал, разглашать ничего не могу, но должен сказать, что если фильм окажется на уровне этого киноромана, это будет третий подряд шедевр, совершенно не похожий на все предыдущие. Правда, тот же Кончаловский сказал, что если замысел удается воплотить на двадцать процентов — это большая удача: норма — пять.
«Разъяснять свое кино – онанизм»
— Первой реакцией на «Рай» у большинства зрителей становится недоумение.
— Мне кажется, что разъяснять свое кино — это форма интеллектуального онанизма. Когда я немного отошел от фильма и посмотрел на него отстраненно, я, к своему удивлению, обнаружил в нем больше литературы, чем кинематографа. Почему-то это мне напомнило Томаса Манна. Но я такую задачу себе не ставил.
— Именно он.
— Я пришел к выводу, чтобы режиссер не формулировал приступая к съёмкам, всё равно получается «не про это». Конечно, необходима некая энергия, чтобы двигаться к цели, которую Толстой называл «энергией заблуждения». Если у зрителя возникает недоумение, если поступок героини в финале не имеет объяснения, режиссеру бессмысленно с ним спорить. Пускай зрители спорят между собой.
— Меня там больше испугал эпизод, когда она целует немца, сползает на колени и кричит: да, вы, наверное, имеете право на все это, вы великая нация…
— Ну что ж — испугал, так испугал. Даже когда человек ведет себя неожиданно, за поступком кроется причинно-следственная связь. Поведение героини имеет смысл — ей подарили жизнь. И немецкий офицер — это достаточно сложный характер, который не должен вызывать чувство отвращения. Более того, он даже может быть привлекателен своим беззаветным служением идее, но сама идея, которой он служит, делает его фигурой трагической в своей слепоте. Неудивительно, что она в какой-то момент увидела в нем сверхчеловека.
— Когда мне в последнее время чего-то не хочется делать,— вообще я очень стал ленив, мало мотиваций,— я себя подхлестываю фразой из фильма: зло происходит само, добро требует усилия.
— Это достаточно очевидная вещь. Для меня все-таки главным было показать соблазнительность зла. Если бы зло не было бы соблазнительным, люди могли бы избежать огромных страданий, которые они доставляют друг другу. И большинство злодеяний в Новое время совершено во имя вечных ценностей — демократии, справедливости, прав человека и иногда идеологического мусора. Для меня очень сложным было решиться на создание фильма о Холокосте. Это тема настолько изъезжена и банализирована большим количеством совершенно разных картин, что сейчас кадры исхудавших иудеев в полосатых пижамах для меня выглядят как опера Верди «Набукко».
— Как её там принимали?
— Была пятнадцатиминутная овация, мы порывались уйти, но нас не отпускали. Вообще, для меня самые счастливые моменты Биеннале Венеции не эти, а другие — это бродить по набережным венецианского острова Джудекка, в прошлом венецианского еврейского гетто?— и смотреть на закат. Идешь по просторной немноголюдной набережной, а самого пронизывает чувство ожидания, надежды и восторга, что твой фильм будет показан через пару дней.
— А оскаровские перспективы у вас какие?
«Никогда мы никаким Западом не будем»
— Хорошо, про соблазн того фашизма я еще понимаю. Но какие соблазны у нынешних российских крымнашистов? Ведь они-то все понимают.
— Твой язык и слова, который ты употребляешь, говорят о том, что тебе абсолютно ясна картина мира. Ты знаешь, что хорошо и что плохо. И вряд ли ты задумываешься, что ты узник своей концепции. Осмелюсь предположить, что ты сидишь в тюрьме своей концепции. А ведь всё на свете становится одновременно и хуже и лучше. «Хуже» всегда очевиднее, потому то оно всегда громче заявляет о себе.
— Согласитесь, эта плита начинает сейчас размываться…
— С чем я должен соглашаться? С тем, во что веришь? Твои надежды, которые ты выдаешь за действительность? Мудрость Путина именно в том и заключается, что он улавливает эти гравитационные волны,— в отличие от других политиков, которых народ сейчас недолюбливает. Путин опирается на эту тектоническую плиту, в этом его сила, зачем ему соответствовать ожиданиям наших «друзей»? Он такой лидер, в котором мы нуждаемся, именно поэтому у России в XXI веке наилучшие шансы.
— Знаете, Андрей Сергеевич... Вот услышать от вас слово «англосаксы» — до этого я действительно не думал дожить. Дальше, наверное, будет «геополитика».
— В слове «англосаксы» нет негативного смысла. Они были всегда наиболее продвинутыми идеологами имперской экспансии. Еще влиятельный английский придворный астролог, математик, астроном, географ и секретный агент Джон Ди в конце шестнадцатого века в письмах Елизавете Первой внушал ей представления об особом мировом предназначении Нового Света. Он был вовлечен в тайную внешнюю политику королевы и стоял у истоков борьбы с Россией.
— Но Россия не развивается, гниет, о каких великих шансах вы говорите?!
— Это твоя точка зрения,— одна из бесконечного количества точек зрения других думающих людей, которые убеждены, что их понимание проблемы отражает истину. Спорить с тобой я не нахожу продуктивным. Однако могу заметить, что такая категорическая ЯСНОСТЬ — не самая лучшая позиция, чтобы хоть как-то приблизиться к пониманию истины. Осторожная попытка оценки свойственна восточной мудрости. Сегодняшняя европейская безапелляционность — во многом результат изобилия мгновенно доступной информации в интернете, где банальные истины смешаны с гениальными прозрениями и теряются в океане полного мусора.
— Никто не получает от них ничего.
— Мне, конечно, очень симпатично твое искреннее стремление к справедливому распределению благ, которое напоминает мне первые лозунги большевиков и которые так приглянулись архаическому крестьянину. Но ничто в мире не случается без причинно-следственных связей. Русская ментальность безгранично неприхотлива и лишена буржуазного накопительского инстинкта.
— Но Ахиезер ужасался этой ситуации, а вы восхищаетесь…
— Во первых — с чего ты взял, что он ужасался? Ученый не может ужасаться, это удел мечтателей и тех людей, которым ЯСНО, как должна складываться реальность. Ибо то, что Ахиезер описал, само по себе не плохо и не хорошо… Я восхищаюсь не смыслом его анализа, я восхищаюсь его глубиной, которая помогает понять Россию и объяснить закономерности ее развития. Еще один ученый — Владимир Булдаков — очень интересно развил мысль Ахиезера, касающуюся тектонической плиты архаики, на которой покоится российская культура, а следовательно, государство.
— Он будет, видимо, править пожизненно?
— Я чувствую горечь в твоих ламентациях! А у тебя есть альтернатива? Чем дольше он будет править, тем это лучше для России. Россия сейчас единственная, кроме Китая, кто может помешать «Трем Толстякам» угробить планету. Так что нас они в покое не оставят.
«В Донецке не хуже, чем в Челябинске»
— Скажите, а в Крым обязательно было входить?
— Зачем ты задаешь мне такие смешные проверочные вопросы, чтобы понять, что я «свой» или «чужой»? Просто факт — в семнадцатом истекает контракт с Украиной на размещение нашего флота в Севастополе, и украинцы с американцами уже договорились о военной базе с НАТО. Так что в Крыму была бы американская база со всеми вытекающими из этого последствиями. Ты можешь себе это представить: американский Крым?!
— Я даже спорить с вами не буду, потому что с конспирологией не спорят.
— Старик, но все это так очевидно! Тебе, конечно, подавай великие потрясения, потому что ты толстый, как Хичкок, и соответственно любишь триллеры…
— Я не очень толстый.
— Ты толстый.
— Феллини тоже был толстый.
— Но не такой, как ты. Я его видел не раз. Он был плотный малый, но и только. Я в семидесятом оказался в Риме и позвал всех кумиров смотреть «Дворянское гнездо»: Феллини, Антониони, Пазолини, Лоллобриджиду, Кардинале... Они все пришли. Почему — до сих пор не понимаю. Видимо, поразились моей наглости. Феллини сел в первом ряду и через десять минут ушел, и больше я его не видел. Он, наверное, не мог находиться с Антониони в одном помещении.
— А все равно Антониони хуже. И Пазолини хуже. Хотя они уж были совсем худые.
— Антониони имел внешность скорее профессорскую, да. Пазолини вообще, по-моему, не столько режиссер, сколько поэт, снимающий кино,— но он делал это талантливо, по крайней мере, «Евангелие от Матфея» было открытием.
— Там сильный литературный источник.
— Многие брались за этот источник, а так снял он. К творчеству Антониони эпитеты «хорошо»-«плохо», на мой взгляд, неприменимы. Он создал мир. До него снимали сюжеты, а он стал снимать фильмы о своем мире. Сюжет исчез в «Приключении»: пропала женщина, так и не нашлась, пошел фильм про другое.
«Россия – это колбаса»
— Вернемся к вашей будущей работе, кто у вас будет играть Микеланджело?
— Думаю идти по стопам Витторио Де Сика — искать актеров на улице среди непрофессионалов. В Италии все актеры — они так живут, играя! Потом, хотелось найти лица, которые будто сошли с картин Возрождения. С обычными актерами это невозможно.
— Мне показалось, что этот сценарии — в огромной степени ваша рефлексия на темы «Рублева».
— Ты прав. Я обнаружил, что «Рублев» во мне до сих пор сидит. Значит, отпечатался где-то в подсознании. Как-никак мы восемь месяцев читали литературу по Древней Руси, потом примерно столько же писали огромный — на 250 страниц — сценарий... из которого Тарковский за первый месяц снял шесть страниц. И вышло три часа материала. Вот тогда он позвал меня на съемки — сокращать, и я стал рубить по живому огромные куски, и получилась — вполне случайно — вот эта форма дискретного фильма в новеллах. Но «Рублев» был фильм о монахе, который творил сакральное искусство. Микеланджело — это фигура, освобождающаяся от диктата церкви, он может быть и хотел достичь сакрального, но это уже было искусство религиозное. Большая разница.
— «Рублев» — как из всего вот этого вот получилась «Троица»...
— Ну да, а «Микеланджело» — как руки гения освобождают из мрамора заточенных там пленников. В том числе, его трагическая, невыносимая, безумно для меня привлекательная личность. Он вынужден был общаться с сильными мира сего, и очень страдал от этого. Счастлив был, кажется, только когда выбирал мрамор для работы, осматривал глыбу и прикидывал, кто в ней скрывается. И общаться с удовольствием мог только с этими каменотесами — жителями Апуанских гор, презирающими равнинных жителей. Кстати, именно там были главные партизанские очаги сопротивления фашистам,— потому что они знали горные тропы, и у них, охотников, было оружие. Вот этих горцев я хочу снимать. И этот мраморный карьер, сверкающий от белой мраморной крошки.
— Вы много ставите в театре: это сильно отличается от режиссуры в кино?
— Сильно. Я знаю единицы режиссеров, которые успешно совмещали кино и театр: Бергман, Патрис Шеро (этот еще и оперу ставил!). Это как сравнить оперу и балет.
— То и другое под музыку.
— Но оперу может слушать и слепой, а балет может смотреть и глухой! Совершенно разное акцентируется, и кино отличается от театра, сказал бы я, разным характером принуждения. В кино ты заставляешь зрителя смотреть на крупный план, максимально приближаешь его — и важно, по мысли Брессона, не то, что ты показываешь, а то, чего не показываешь. В кино актер вышел из кадра — и продолжает жить. И с ним много чего может произойти. А в театре он вышел в кулису. В кино ты вынужден следить только за тем, что в кадре — а в театре на сцене могут быть десять человек, и тебе надо найти способ акцентировать тех, кто тебе важен.
— Почему вы все время ставите Чехова?
— Потому что это все шедевры. У него нет лучшей пьесы, все прекрасны. Чехов — это такая колбаса: какую сцену из любой пьесы ни возьмешь — все изумительны!
«Меня называли агентом КГБ»
— Знаете, я вас как-то спросил: почему у вас так часто бывали романы с актрисами? А вы сказали: это нормальная часть работы режиссера с актрисой, некоторые иначе не понимают.
— Не помню.
— Я помню. Но вот сейчас скандал вокруг этой школы, не будем называть...
— Читал, да.
— Иногда пишут, что ученица — о сексе, конечно, речи нет,— должна быть влюблена в учителя, чтобы лучше понимать. Как вы на это смотрите?
— Э, нет. Я не могу согласиться. Во первых, в школе идеал учителя — это предмет восхищения. Во-вторых ученик от учителя зависит в прямом смысле. И эксплуатировать эту зависимость просто подло.
— Ну и актриса зависит.
— И актриса часто получает роль через постель. Как только начинается секс в неравных позициях — он режиссер, она актриса, он начальник, она секретарша,— сразу вступает игра: ты мне, я тебе — называй это товарными отношениями.
— Да это отношения с властью… Кстати, как сложилась судьба Тряпицына? Спился?
— Он давно не пьет: стал депутатом!
— Лучше бы спился.
— Это тебе в Москве так кажется. А там это большое дело. И он достоин.