Немногие знают, что в 70–80–е годы прошлого века, помимо Дубулты, у московской творческой интеллигенции было еще одно притягательное место в Латвии — на Гауе, в местечке Олиняс, между Стренчи и Валкой, на турбазе московского Дома ученых. Собирались ученые, артисты, барды. 15 лет кряду приезжал сюда с семьей, любимой собакой и Булат Окуджава.
Дмитрий Быков в книге об Окуджаве пишет: "Часть лета он привык проводить на Гауе — реке в Латвии, на турбазе московского Дома ученых, куда он ездил с женой, Булатом–младшим и пуделем Тяпой пятнадцать лет подряд… Туда же съезжались в августе режиссер Валерий Фокин, старый приятель Окуджавы Зиновий Гердт, Александр Ширвиндт, звукоархивист и филолог Лев Шилов. Отношение к Окуджаве было благоговейное — даже Гердта назначали иногда дежурить в столовой (где был, однако, профессиональный повар), но о том, чтобы припахать Окуджаву, не могли и помыслить. По вечерам интеллигенция заслушивала сообщения — ученые рассказывали о столь модных тогда паранауках: в семидесятые вся интеллигенция поголовно смотрела "Очевидное–невероятное", обсуждала телекинез, НЛО и йогу, и больше всего это было похоже на возрождение религиозного чувства — но возрождение половинчатое, ущербное; однако разговаривали, спорили, и Окуджава с удовольствием слушал. Иногда, ближе к разъезду, его уговаривали спеть. Сохранились идиллические шиловские фотографии — на них Окуджава добродушен и счастлив. Это была его среда, все понимавшая, уважительная без навязчивости".
Приезжали постояльцы своим ходом — укладывали в машины туристский скарб, обязательные корзинки для грибов и ягод и отправлялись в Латвию. Окуджава как в раз в 1973 году купил автомобиль "жигули". "Булат увлечен автомобилизмом", — записывает поэт Давид Самойлов в дневнике 6 января 1974 года. Водил он, по воспоминаниям друзей, уверенно, быстро, но аккуратно; как устроен автомобиль, понятия не имел.
Среди долголетних участников "гауйских десантов" были и барды Сергей и Тамара Никитины. Это они впервые пригласили поэта в заповедный уголок.
"…В июле и августе там ставились палатки человек на сто. Мы присоединились к августовской смене позже других. Нам досталось место у торца большой поляны. Через две палатки обитали Гердты. Они были старожилами, поэтому, когда ставили нашу палатку, пришел Зиновий Ефимович и "контрольно наблюдал", чтобы все было в порядке… Существовал как бы негласный договор: 24 дня потакать друг другу, стараться быть милыми и добрыми… На базе жили коммуной, вместе ездили по грибы и ягоды, дежурили по очереди в столовой, ездили в баню и по малым городам Латвии и Эстонии. Те, кто жил в торце поляны, организовали кафе "Вечерний звон": длинный стол со скамьями из грубых досок и люстра — обод тележного колеса со свечками. Здесь пили кофе и чай в пять часов и собирались после обильных вкуснейших обедов и ужинов снова подзакусить и выпить по рюмочке. Директор базы, видя, что мы опять что–то жуем после столовой, в ужасе хваталась за голову… Булат на Гауе работал, и, когда ему писалось хорошо, глаза его веселели и он чаще улыбался себе в усы. Во время наших посиделок Булат Шалвович охотно уступал первенство Зяме Гердту и тихо, расслабленно отдыхал в этой атмосфере шуток и трепа. Казалось, Булата стесняло то, что от него окружающие ждали, как от Моисея, каких–то умных и значительных изречений. Было ощущение, что его страшно тяготит, а иногда так просто злит повышенное и даже благоговейное внимание людей… Может, поэтому из года в год он приезжал с семьей на турбазу "Гауя". Здесь его не донимали, и он был просто Булатом Шалвовичем… Вечером Булат уходил в свою персональную палатку раньше всех. Он любил бывать с самим собой один на один… Но когда почти в полночь в "Вечернем звоне" появлялся со своим богатым уловом один и тот же представитель нашей семьи и начиналось жарение большого количества крупной рыбы (мелкая выпускалась, а эта складывалась в майонезные баночки), Булат Шалвович не мог устоять перед божественным запахом и тоже вылезал из своего одиночества "на поесть" с народом как простой человек…"
"Мил, серьезен. Стихов, говорит, не пишет", — читаем в дневнике Давида Самойлова за 1974 год об Окуджаве. Однако на самом деле это было не так. "Писать он их, разумеется, писал, но либо не заканчивал, либо не печатал, ожидая нового рывка: самоповторы его не устраивали, — пишет Быков в книге о поэте. — Он в это время сосредоточился на прозе, надеясь дать в ней ответы на главные вопросы. В семидесятые вырабатывается его особый статус в советском обществе — не побоюсь этого слова, уникальный. Борцы боролись, садились, спивались; конформисты прикармливались. Он же отвоевал себе единственную в своем роде нишу неучастника, современника, дистанцировавшегося от современности; он не бежит от вопросов, отвечает на них кратко и прямо… Можно сказать, что Окуджава был одним из немногих, кому удалось осуществить призыв Солженицына "Жить не по лжи".
Одна моя коллега как–то сказала: больше всего не люблю советских диссидентов. Мол, это они подготовили крушение великой страны. Вряд ли такое было бы им одним по плечу. И не нужно всех диссидентов мерить под одну гребенку. Окуджава никогда не был апологетом того времени. И у него на то были веские основания.
Он родился в Москве 9 мая 1924 года в семье коммунистов, приехавших из Тифлиса для партийной учебы в Коммунистической академии. Отец — Шалва Степанович Окуджава, грузин, известный партийный деятель, мать — Ашхен Степановна Налбандян, армянка. В 1937 году родители Булата были арестованы, отец расстрелян по ложному обвинению 4 августа 1937 года, а мать сослана в Карагандинский лагерь, откуда вернулась лишь в 1955 году. После ареста родителей Булат с бабушкой вернулся в Москву. В 1940 году Окуджава переехал к родственникам в Тбилиси. Учился, потом работал на заводе учеником токаря. В апреле 1942 года, в 17 лет, пошел на фронт добровольцем…
"Был субботний вечер отдыха, — вспоминал он о своем первом появлении на сцене в 1960 году в московском Доме кино. — Никто меня не знал. Громадная сцена, плохой микрофон, запах шашлыка из ресторана, публика такая веселая. Выступает эстрада — кто–то острит, кто–то поет контральто. Потом конферансье объявляет: "Сейчас выступит Булат Окуджава. Он споет свои песни". Я вышел, на гитаре играть не умею, петь не умею, микрофон плохой. Начал петь — в зале засвистели. Ну, я повернулся и ушел".
Очевидцы вспоминают, как Окуджава плакал в коридоре после этого фиаско. А успех на сцене пришел в Ленинграде. Сначала в небольшой аудитории Дома кино, а затем в декабре 1961 года во Дворце искусств. К этому выступлению он уже был знаменит: его песни исполнялись по радио, а в июне 1961–го худсовет Всесоюзной студии грамзаписи единогласно одобрил к выпуску в свет его авторскую пластинку, которая в свет так и не вышла. Уж слишком необычны были стихи Окуджавы — "тоскливые", "унылые", "пессимистичные".
Он любил Латвию. Не только Гаую. В Дубулты приезжал зимой, когда там было тихо: "В Дубултах написал два романа.. В январе–феврале с. г. закончил здесь же первую книгу нового романа. Нигде так не работается. 15 февраля 1975 г." — записывает он в книге Дома творчества. Нередко здесь у моря и отмечал Новый год. Песен о Латвии он не сложил, а стихотворение посвятил в 1989 году — "Август в Латвии".
Булочки с тмином. Латышский язык.
Красные сосны. Воскресные радости.
Все, чем живу я, к чему я приник
В месяце августе, в месяце августе.
Не унижайся, видземский пастух,
Пестуй осанку свою благородную,
Дальней овчарни торжественный дух
Пусть тебе будет звездой путеводною.
Дмитрий ИЛЬИН.
11 декабря 2014. №50