Но до того — в тихие восьмидесятые, о которых любят теперь тосковать люди, которые тогда не жили, — монстр медленно издыхал, а я учился в школе маленького провинциального городка. Счастливое советское детство — это не только пропагандистский штамп, над которым уже тогда принято было издеваться. Это еще и правда. Мы жили в лучшей стране на свете, осознавали неизбежность наступления коммунизма и покорения Марса (эти вещи были каким-то неясным образом между собой связаны), хотя и пересказывали друг другу не без восторга и не без прикрас содержание боевиков, снятых на киностудиях условного противника, война с которым казалась такой же неизбежной, как покорение Марса. Мне повезло особенно: сосед привез из командировки в ГДР видеомагнитофон и охотно приглашал гостей на вечерние киносеансы. Чак Норрис впечатлял, но в целом ясно было, что против Советской армии ему не сдюжить.
А еще были полки магазинов — не пустые, нет. Просто умеренное многообразие товаров постепенно превращалось на них в неумеренное однообразие. Длинные ряды одинаковых консервных банок неизвестно с чем — их никто никогда не покупал, любые нормальные продукты вообще не покупали, а доставали. Тут ощущалась легкая несправедливость: тайным умением доставать книги никто в моей семье не отличался, но я знал нескольких людей, которые ничего никогда не читали, зато умели доставать книги. Полки в их квартирах украшали длинные ряды одинаковых томов — вроде тех же консервных банок, но с приятным содержимым. С приятным, нужным мне и мне недоступным.
А еще была невозможность добиться от бабушки внятных рассказов о некоторых героях на семейных фотографиях. Старые, вытертые, в пятнах, наклеенные на толстый картон фотографии и сейчас у меня. Кто это? — Это прадедушка Вася. — Кто он? — Говорят же тебе, прадедушка. — Нет, ну кто он? — Отстань.
Где-то в зазоре между покорением Марса и магазинным царством несъедобных консервов, между книгами о пламенных революционерах и невозможностью узнать, что ж такого все-таки натворил прадедушка, и находился настоящий Советский Союз. Не то чтобы это несовпадение частного и государственного измерений бытия создавало для сознания ребенка какое-то неразрешимое противоречие. Кажется, и взрослые, которые все-таки знали больше, не особенно по этому поводу переживали. А у ребенка есть масса дел поважнее, чем рассуждения о судьбах родины. Но все же оно было, это противоречие. Скорее ощущалось, чем осознавалось.
А потом время ускорилось, книжки уже не надо было доставать — они на желающих читать обрушились лавиной. Монстр гнил заживо и неприятно пах, из телевизора правдорубы рассказывали о сталинских зверствах и безысходности застоя. В автобусах люди рассказывали друг другу о сталинских зверствах. Толстые журналы, подписка на которые перестала быть проблемой, рассказывали о том же. И только бабушка упорно отказывалась рассказать, что же такого страшного натворил во времена оны прадед Василий. Слушала правдорубов из телевизора, поджав губы, и молчала. Теперь я знаю — она просто не верила, что страх ее, важное эволюционное качество советского человека, может перестать быть важным. Что происходящее — надолго, что монстр не проснется и не сожрет всех, кто поверил в собственное право говорить правду.
Большими юбилеями удобно размечать собственную мелкую жизнь, но время личной истории — все же особое время. Мой Советский Союз окончательно издох в 1996 году, когда она вдруг рассказала мне о жизни прадеда. Оказывается, существовал целый корпус анекдотов про этого веселого, пьющего и бесшабашного человека, который к числу зажиточных не относился, но попал под раскулачивание и позже в лагерь, потому что не смог не задеть острым словом местного мелкого начальника. И выжил, и нрав свой не смирил, продолжая себе и потомкам во вред начальство язвить.
Я все их записал, эти истории, и я, кстати, не уверен, что все они правдивы, но одну люблю особенно. Дед мой, сын, то есть, скандалиста Василия, обладал удивительным умением: брал листок бумаги, ножницы и несколькими движениями, никакого рисунка на бумагу предварительно не нанося, вырезал лошадку. Этому он обучился еще в детстве, и других игрушек, видимо, не имел. Когда дом прадеда начали громить в рамках борьбы с врагом народа, дед спросил у прабабки: «Зачем они пришли?» — «Корову возьмут, лошадь», — мрачно ответила та. И он испугался, что заберут единственное его имущество, и побежал прятать своих бумажных лошадок.
Может быть, моя мудрая бабушка поспешила с рассказом. Кто знает, не оскорбляют ли теперь такие воспоминания трепетных чувств тех, кто измывался над моим прадедушкой? Уже и сегодня говорят, что эта память — «работа на раскол страны», а еще говорят с презрением, будто люди, радовавшиеся 25 лет тому назад, что пожиравший людей монстр наконец мертв, выбрали сорок сортов колбасы. Променяли величие на финские унитазы. Ржавое величие ни для чего не нужных танков.
А на самом деле в этом была и смелость, и мудрость. Смелость и мудрость людей, не имеющих опыта свободы, но сообразивших, что даже призрачный шанс на нормальную жизнь важнее этого ржавого величия. Нет ничего смешного и стыдного в желании жить нормально. В календаре русской свободы день подписания Беловежских соглашений, разумеется, будет праздничным.
Грядет, впрочем, 2017 год, тоже щедрый на круглые даты. И как же это все-таки хорошо, что в октябре 1917-го я не делал вообще ничего.
Сноб.ru