Можно же в такой ситуации немного повосхищаться давним другом, с которым нас ни разу не рассорили никакие идейные расхождения и профессиональные разногласия? Это, конечно, не подведение итогов — но некий промежуточный финиш: я старшеклассником бегал в Театр юного москвича во Дворце пионеров смотреть его легендарную инсценировку повести Сергиенко «До свидания, овраг!», где блистала молодая Ольга Кабо. И за последующие 45 лет он опубликовал дюжину больших повестей, две из которых — «Савельев» и «Остров» — выдерживают сравнение с прозой Аксенова и Трифонова. И сотню рассказов, и несколько сот микропьес «Диалоги театра абсурда», и афоризмов, давно ушедших в народ, и монологов, с которыми выступали лучшие артисты России — от Хазанова до Филиппенко. И на телевидении он создал несколько жанров — и российский вариант «Кукол», значительно обогнавший французский аналог по литературному качеству, и сатирическое обозрение «Плавленый сырок», и гомерическое «Итого».
Он стал главным, если не единственным, сатириком своего поколения, подхватил эстафету Жванецкого, плодотворно работал с Иртеньевым, и, что всего существеннее, он по-человечески безупречно выдерживал многолетнюю травлю, лишение всех площадок, запреты на выступления. И вступался за политзаключенных, и щедро помогал коллегам, и возвышал голос всякий раз, как его слово могло облегчить чью-то участь и укрепить чей-то дух. Мы, разумеется, не хороним Шендеровича. И во времена интернета понятие границ условно. Но российский этап его жизни завершен или по крайней мере прерван, и это повод пожалеть остающихся и особенно горько посочувствовать всем, кто его в последние двадцать лет с безумной злобой травил. Ведь у них ничего не вышло. Он все равно состоялся и будет теперь уж точно в ранге классика, а они — что они продемонстрировали миру вместо ненавистной им свободы? Что они вообще могут, кроме как отравлять чужое существование и называть все это геополитикой? Они на фоне Шендеровича просто клопы, и спасибо им, конечно, за наглядность, но не следует думать, что их милосердно забудут. Пока будут помнить лучших писателей и правозащитников этой довольно тухлой эпохи, будут помнить и тех, кто отравлял им воздух. Как говаривал любимый герой других сатириков — я человек завистливый, но тут завидовать нечему.
— Ты примерно понимаешь, что оказалось для них последней каплей?
— Я думаю, что объявление меня иноагентом и уголовка за так называемую клевету совпали случайно. Почему я объявлен иноагентом — не уточнял и уточнять не собираюсь, потому что им совершенно неважно, под каким предлогом ставить клеймо, и меня это тоже не заботит. Я их враг, и достаточно: еще не хватало, чтобы они считали меня другом! А дело о клевете — ну, наверное, Пригожину не понравилось, что нам присудили недостаточный штраф. Миллион с «Эха», сто тысяч с меня — смешные цифры. Тем более что ему, видимо, действительно не хватает, а у меня-то, как мы знаем, куры не клюют.
Что касается иноагентства — было очевидно, что я кандидат в этот список, и, честно говоря, мне было неловко перед теми, кто попал туда раньше: как это — вы все уже да, а я еще нет? Это политическое клеймо, и я его, положа руку на сердце, заслужил. Никого этим не заткнешь. И Пригожин напрасно надеется, что ему перестанут припоминать судьбу Джа(е)маля, Расторгуева и Радченко. Это платок Фриды, который мы будем перед ним класть каждое утро. Ни деньгами, ни судами, ни прямыми угрозами никого не заткнешь.
— Ты можешь объяснить, почему так долго старался остаться — когда все уже было понятно?
— Ответ очевиден: потому что слово, сказанное внутри страны, стоит дороже. Сказанное снаружи не только сопряжено с меньшими рисками — ты как бы оказываешься во внешнем положении относительно страны, которую я продолжаю любить, которой я сострадаю, к которой у меня отношение, раз навсегда описанное Пушкиным в известном письме Вяземскому из ссылки, — я могу многое презирать, но мне досадно, когда иностранец разделяет со мной это чувство. Все, что говорится из Нью-Йорка или даже географически близкой Праш(г)и, звучит иначе, нежели сказанное на Новом Арбате, 11. И мне придется эту интонацию корректировать, потому что, каких бы слов я от народа в иные моменты ни наслушался, мне за него прежде всего обидно.
Я не политик. Это для политика отъезд равнозначен концу карьеры, потому что в изгнании он раз навсегда меняет статус. Навальный в тюрьме — один из главных факторов и акторов российской политики; Навальный в отъезде мог быть сколь угодно эффектным разоблачителем, но быть участником политического процесса перестал бы. Я, конечно, не Томас Манн, чтобы говорить: где я, там и родная литература… Но как писатель я ничего не потерял: я увез с собой набор буковок, горстку алфавита. С ней и работаю.
— Но все-таки где именно ты предполагаешь жить и работать?
— Сейчас я в Варшаве у дочери и внуков, потом будут концерты в Израиле, потом посмотрим. Где жить и чем прокормиться — вопрос, если честно, не главный. Найду. Чем заниматься — это уже серьезнее. Я отношусь к этому с тревогой, но и любопытством: меняться придется, а как именно — вот это уже интересно.
— Как по-твоему, существует ли сейчас некий путинский монолит, на который он опирался прежде?
— Что такое путинский монолит, наглядно показал Казахстан: в конце декабря 95 процентов поддержки, а в первых числах января валят статуи. Это и по Чаушеску видели… Да, собственно, всегда так обстоит, со всеми монолитами. Российский народ имеет особенно глубоко впечатавшийся опыт Орды, а потому лучше всех умеет выжидать и пережидать. Это не лояльность, а именно способность затаиться и вынести все: Орду, опричнину, смуту…
— Реформы…
— И реформы, потому что вовлеченность во все эти процессы остается минимальной. Это всё — где-то. Вот и Путин, и жажда войны со всем миром — это где-то отдельно, имитация, чтобы отстали. А мера поддержки любого режима — она только что была продемонстрирована в Казахстане и в любой момент может быть продемонстрирована здесь.
— Путин обольщается на этот счет?
— Думаю, нет. А может, и да. Это тоже не очень интересно.
— Некоторые сейчас заговорили о том, что Бабченко прав, и это в очередной раз подтвердилось: «Бегите, глупцы!»
— Глупцы не те, кто бегут, и не те, кто остаются, а те, кто раздают универсальные советы на все случаи жизни. У меня была такая формулировка: жизнь — личное дело каждого. Я понимаю, что некоторые будут злорадствовать, но они ведь будут злорадствовать в любом случае, будь то смерть или чудесное спасение. Как у Окуджавы: «Я жив, ничего не поделаешь, всем ведь не угодишь».
— У тебя есть твердое убеждение, что ты вернешься?
— Нет, конечно.
— Я ждал другого ответа.
— Опять-таки ничего не поделаешь. Я отлично понимаю, что Пригожина могут взять послезавтра ночью, а могут — никогда. Всё в России может измениться в одночасье в этом году, а может — в неопределенном будущем: ясно только направление, а конкретные масштабы отсроченной катастрофы зависят от длительности этого оттягивания. Я могу вернуться, а могу не вернуться никогда, это зависит от оставшегося мне времени, а мне 64 года. Но учитывая этот возраст, я желаю себе одного: к моменту ареста Пригожина помнить, кто такой Пригожин.
Дмитрий БЫКОВ, «Собеседник».
Подпишитесь на главное за день
Telegram-канал PRESS.LV — срочные новости и эксклюзивы.






































































3 мнения читателей
Для участия в обсуждении нужен аккаунт PRESS.LV.