Пересказывать эту сильную и жестокую книгу я не стану, хотя сюжет ее, в отличие от закрученных фабул акунинских детективов, сравнительно прост. Но ее надо читать. Кому-то — чтобы резко с автором не согласиться, кому-то — чтобы прийти в восторг, но слава Богу, есть у Акунина и многомиллионный интернациональный постоянный читатель, который интересуется теми же вещами и восхищается масштабом задачи. А задача действительно титаническая: по-моему, он хочет, чтобы Россия после его книжных проектов стала другой страной. Это даже у большевиков не вышло, но — вы не поверите — у него есть шансы.
— Прежде всего поздравляю вас с «Трезориумом».
— Спасибо.
— Это самый значительный ваш роман, но он неправильно написан.
— Еще раз спасибо.
— Трактат Данцигера — главы «Бисерным почерком» — многие просто пролистнут.
— Я знаю. Это входит в условия игры.
— А можно было бы на развенчании его идей построить весь сюжет, и тогда…
— Но я не хочу развенчивать его идеи. Педагогическая идея у меня там главная. Все остальное — не более чем тестовая площадка. Его воспитательная система, в которой он исходит из собственной классификации людей, — отчасти моя собственная, просто я к известной и вполне работающей классификации Монтессори добавил еще один пункт.
— Мне, кстати, показалось, что герои в романе так и подобраны по этой классификации — условно говоря, руки, сердце, мозг и…
— Я так об этом не думал. Для меня это история про живых людей, про любовь, которая должна была состояться, а не состоится. Ничего более трагического в связи с войной я придумать не могу.
— Но этот ваш педагог там говорит гадости про Корчака. Какой читатель поверит такому идеологу?
— Ну, я же не все его воззрения разделяю. Вот он такой — ревнивый, завистливый. Из того, что мне известно, я делаю вывод, что Корчак был человек безусловно героический, поэтому любое критическое замечание в его адрес будет звучать, скажем так, странно. Но проблема скверной педагогики — это главная проблема человечества. «Трезориум» — роман про это.
Я формировался в хорошей, хотя не элитарной, не самой образованной семье. И при этом сейчас я понимаю, что меня ни в школе, ни в семье, ни в институте, ни в обществе не научили ничему по-настоящему важному, что надо знать в жизни. Зачем ты живёшь? Что такое на самом деле хорошо и плохо? Как надо учиться? Чему надо учиться? Я сейчас весь этот цикл «Семейный альбом» пишу как своего рода отчёт о том, что я долго прожил на свете и что я из этого понял, какие ответы я могу дать на те вопросы, которые мое существование сформировали. Я веду огонь по площадям: накрываю пункт первый, второй, третий, четвёртый…
Вот вы говорите — у книги неправильная структура и она не будет иметь успеха. А это моя изначальная задача. Я за успехом читательским гонялся много лет. Сейчас история совсем про другое. Я даю ответы самому себе. Более того, когда я начинаю писать роман, я не знаю, какими будут ответы. Я для того и пишу текст, чтобы эти ответы нащупать.
— В какой степени вы находились под влиянием Стругацких, когда это придумывали?
— В нулевой. Я их на самом деле очень мало читал. Я в детстве и в юности очень не любил фантастику, так что у Стругацких читал только «Трудно быть богом» и «Понедельник начинается в субботу».
А педагогикой я серьезно, систематически интересовался только последние лет пять. Я стал смотреть и изучать, какие были поиски на этом пути — и увидел, что все это двигалось и продолжает двигаться не совсем туда. Знаете, я искренне убежден в том, что каждый человек умеет что-то делать лучше всех на свете. И что главная задача педагогики — помочь человеку найти в себе этот дар.
…Для меня главная цель педагогики — научить человека быть счастливым. Жизнь вообще — она про счастье, она про любовь. Весь роман у меня возник на пересечении двух строчек из двух песен, которые мне давно нравятся. Одна строчка — из «Нюркиной песни» Янки Дягилевой: «Как же сделать, чтобы всем было хорошо?» А вторая строчка из песни «Романс» группы «Сплин»: «Мы будем счастливы с тобой теперь и навсегда». Вот из этих двух строчек, из их непонятного для меня скрещения, образовалась вся любовная линия романа…
И там был еще один компонент. У меня остались бумаги матери. И там лежат письма ее одноклассника, бойфренда, как сейчас бы сказали. Он вместе с ней окончил школу, поступил в институт в 39-м году, и всех абитуриентов тогда забрали в армию. Оттуда он писал матери письма. Про то, как он дослужит, осенью сорок первого вернется на свой физический факультет и будет заниматься космическими кораблями в безвоздушном пространстве. Но началась война, и он с неё не вернулся.
«С 1914-го по 1945-й все сошли с ума»

— Ключевой момент книги, как мне кажется, — когда немец говорит Тане, что в ХХ веке победили совсем не те идеи, от которых он отталкивался. Не идеи просвещения, а что-то совсем неожиданное. Что это было?
— Весь пыл прогресса, вся его идеология, сформировавшаяся в век просвещения, — про всесилие разума, про построение рая на земле, про то, что это все возможно и близко, и для человека ничего невозможного нет, — все это прекраснодушие потерпело крах в 1914 году. Меня необычайно занимает крах этого прекрасного мира модерна, мира начала ХХ века.
— Австро-Венгрия?
— Она в наименьшей степени. Там не было такого открытого столкновения партии войны с партией мира — как, например, во Франции, в Англии, в России, в Германии. Мир висел на волоске — и не удержался.
— И если бы вмешался Фандорин…
— Можно было бы проскочить. А в Австро-Венгрии как раз было не очень интересно — дряхлая империя ухватилась за возможность маленькой победоносной войны. И после сараевского выстрела понеслось.
— Как вы думаете, это был конец разумной истории — или временный откат?
— Хочется считать, что временный. Что этот кризис, начавшийся выстрелом в Сараево, закончился Хиросимой.
В наибольшей степени катастрофа ударила по России и Германии — в России особенно травматична была гражданская война, в Германии великой ошибкой Антанты был унизительный Версальский мир. Эти две травмы привели к долгому безумию. С 1945 года, заглянув в бездну, человечество стало от нее отползать. Но в этот временный откат, как в пропасть, ухнула жизнь нескольких поколений. И это не чуждые нам поколения — это наших родители, бабушки и дедушки.
Я пишу «Историю российского государства» и собираюсь остановиться в 1917 году. Я понимаю, что обычными, сугубо повествовательными, неэмоциональными средствами я не смогу рассказать историю ХХ века, потому что она уже в поле зрения моей семьи. Я не могу, например, объективно писать про Сталина. Просто не получится. А если не можешь писать объективно, не пиши. Для меня серия «Семейный альбом» — это способ рассказать историю ХХ века, десятилетие за десятилетием, через жизнь живых людей, одной семьи. Так что для меня все это еще и продолжение моего исторического проекта.

— Но бездна позади — или идея прогресса погребена навеки?
— После Второй мировой войны человечество начало выкарабкиваться, и сейчас мы в целом опять существуем в условиях Вelle époque. Несмотря ни на что, сейчас человечество живет так хорошо, как оно никогда еще не жило.
— И Россия?
— Несмотря ни на что, так хорошо, как сегодня, Россия еще никогда не жила. У человека с чувством собственного достоинства есть возможность сохранять самоуважение, платя за это не жизнью, а всего лишь благополучием. В конце концов есть возможность уехать… В СССР такое было невозможно. Но вся мировая ситуация, как мне кажется, чревата очень большими опасностями. Вот, например, посмотрите, сколько, мягко говоря, странных людей управляют важными странами в мире.
— Трамп?
— Не только Трамп, не только Путин, не только Борис Джонсон, но, скажем, Эрдоган — Турция ведь большая и влиятельная страна. В целом всё это очень похоже на ситуацию 1914 года, когда вдруг оказалось, что миром управляют какие-то фрики, которые сами не понимают, куда они все это тащат и чем все это закончится.
Я помню, как лет десять назад спросил Егора Гайдара, чего он боится больше всего. И он ответил: «Мировой ядерной войны». Тогда это показалось мне смешным. Сейчас уже не кажется. Мир, например, с поразительным хладнокровием отнесся к тому, что Трамп чуть не отдал приказ отправить ракеты бомбить Иран.
— Ну он, конечно, не сделал бы этого.
— Когда такие слова произносятся вслух как нечто допустимое, это уже катастрофа.
— Интернет сделал невозможной цензуру, атомная бомба сделала невозможной ядерную войну. У вас нет ощущения, что главные опасности остались позади?
— С одной стороны — когда мир отполз от холодной войны, он несомненно стал более безопасным местом, и опасность самоуничтожения человечества несколько отодвинулась; с другой — сейчас начала давать очевидные сбои демократическая система управления обществом, которая так долго себя показывала с наилучшей стороны. Она нуждается в серьезной модификации.
Интернет хорош как система противодействия цензуре, но этот же Интернет — арена действия опасных популистских сил, рычаг управления массами, и твиттер Трампа куда влиятельнее, чем какая-нибудь «Нью-Йорк таймс». При этом виноват не твиттер, а «Нью-Йорк таймс» — что ж поделать, если Трамп умеет разговаривать с людьми, а она — нет? В какой-то момент это умение разговаривать с массами на внятном им языке становится важнее сути сказанного, и тогда побеждают такие тенденции, как Брекзит, который казался британским умниками чем-то невозможным. Но сторонники изоляции нашли слова и аргументы, которые подействовали на электорат.
«Лист упал — и герой понял, что не так живет»

— Почему вы разместили действие романа именно в конце войны?
— Потому что в конце войны обиднее погибать.
— Но как этот материал соотносится с идеей?
— А он и не должен напрямую соотноситься. Трактат говорит вам какие-то вещи напрямую, а художественная литература действует не в лоб. Там описано, допустим, как осенний лист падает с ветки — а герой вдруг понимает, что он не так живет. Если педагогическая утопия разворачивается на фоне кровавой бойни, читатель задумывается о том, что людей, наверное, как-то неправильно воспитывали.
— Интересно, в какой степени вы разделяете мнение этого вашего педагога о том, что негативные качества, — злоба, например, — могут оказаться полезны и даже спасительны?
— Вполне разделяю. Наверное, повлиял буддизм. Иногда для решения задачи необходимо быть добрым, а иногда — злым; один и тот же человек в разных обстоятельствах бывает добрым или злым; я считаю, что доброта и злость — это, так сказать, окказиональные, второстепенные, неконстантные характеристики.
— Ничего себе. А первостепенные?
— Стремление к развитию. Эмпатия, то есть способность к сопереживанию.
— Это вещи взаимоисключающие.
— Ничего подобного. Для меня хороший человек — это человек развивающийся и способный к состраданию. Мужество и сила плюс эмпатия — главные черты Аристонома. Всякий по-настоящему сильный человек сострадателен именно от сознания своей силы. Для него естественно защищать слабых.
— Из самолюбования, как правило.
— Это очень недобрый взгляд на людей. Если человек сделал хорошее дело, постарайтесь хотя бы из благодарности не подыскивать этому поступку низменные мотивировки. Стоит кому-то совершить что-то замечательное, как сразу находятся люди, отыскивающие в этом корысть, либо выпендреж. По-моему, это отвратительно.
— А впрочем, Вознесенский говорил: лучше из тщеславия совершить доброе дело, чем искренне устроить мерзость.
— Тоже верно. И потом, существует эффект Пигмалиона: если вы хорошо думаете о человеке, он и становится лучше.
«Загонять Навального в подполье — такие грабли!»

— Вот в Германии фашизм был, и он побежден. А в России никогда не оформится — и никогда не будет побежден, вам не кажется?
— Что вы понимаете под фашизмом?
— Национализм плюс диктатура.
— Полноценный национализм в России невозможен потому, что беспримесные русские — в меньшинстве: все очень перемешалось, переплелось, и в Москве — в столице! — почти каждый хотя бы частично нерусский либо «породненное с ними лицо». Этнические националисты в России, по-моему, не просто архаичны — они маргинальны.
Что касается диктатуры, почему же она невозможна? Мы живем в автократии, которая на пути к диктатуре зашла уже довольно далеко. Чем, собственно, отличается автократия от диктатуры? Автократия карает врагов, а диктатура вносит в репрессии элемент иррациональности: под ударом запросто могут оказаться случайные люди, что недавно в Москве и произошло. Я, кстати, с изумлением смотрю на то, что они творят с фондом Навального. Это же надо заниматься таким самострелом! Фонд борьбы с коррупцией — при всей его задиристости — легальная структура, которая играет по правилам, имеет какие-то прозрачные счета, пытается участвовать в выборах. Я не понимаю, зачем загонять такого оппонента в подполье, уводить в зону более радикальную и совершенно неконтролируемую? Воистину: кого захочет наказать — лишит разума.
— Весь вопрос в том, на что они рассчитывают. Если вечно держать Путина, это одна история, если цивилизованно менять — иная…
— Я думаю, большая ошибка — воспринимать этот режим как нечто консолидированное. Враг для них не Навальный, тем более не вы или я. Враги они сами — друг для друга. Это масса конкурирующих группировок, и то, что со стороны выглядит абсурдом, на самом деле глубоко логично. Просто это не осмысленная государственная политика, а хаотическая подковерная борьба, и все эти люди, толкаясь и дерясь за влияние и финансовые потоки, все вместе волокут страну к пропасти. Такое в истории уже много раз было.
— Откуда же прилетит угроза на этот раз?
— Может быть, от экономики, от всемирного финансового кризиса, который ожидается в будущем году. Денег станет совсем мало, популярность власти сомнительна, она скорее инерционна, основана на страхе людей перед переменами. При серьезных экономических потрясениях нынешние правители просто не удержат страну.
Мне, впрочем, кажется, что оппозиция тоже действует неэффективно, тратя основные усилия на критику режима и коррупции. Люди и так знают, что наверху полно воров. Лучше бы оппозиционеры создавали образ другой России, более яркий привлекательной — чтобы народ перестал так сильно бояться перемен.
Дмитрий БЫКОВ, «Собеседник».
Подпишитесь на главное за день
Telegram-канал PRESS.LV — срочные новости и эксклюзивы.















































Будьте первым, кто прокомментирует
Для участия в обсуждении нужен аккаунт PRESS.LV.