О Васильеве впервые заговорили, когда о нем написал Владимир Солоухин. Тогда на его посмертные выставки, устраивавшиеся по всей России полуподпольно, со страшной силой повалил зритель — главным образом необразованный, «из простых», всегда охотно верящий мифу о том, что подлинное искусство, подлинную науку и самую что ни на есть распоследнюю правду от народа всегда прячут.

Возникла сказка об утаённом наследии, сила воздействия которого такова, что пьяницы трезвеют и блудницы раскаиваются. И не погибни Васильев тридцати четырёх лет от роду под колёсами поезда, обычного русского поезда,— обязательно говорили бы о том, что погубили его инородцы. Погубить наследие им, по счастью, не удалось. С началом перестройки, когда не только либералы, но и консерваторы смогли наконец официально канонизировать своих подпольных святых, Васильева провозгласили светочем, жертвенным агнцем русского искусства. Выставки его по-прежнему собирают толпы, а книга Анатолия Доронина, о которой и пойдёт речь, мгновенно раскупилась.
Проблема в том, что Васильев был очень одарённым художником. Здесь, собственно, вся и закавыка, потому что снисходительно отмахиваться от него, как от Шилова, или приговаривать «Коврик с лебедями»,— бессмысленно. Что греха таить, отечественное искусствоведение очень долго так и поступало. Я вообще не особенно жалую это искусствоведение, как и нашу филологию последних двадцати лет: в любом плевке Ильи Кабакова или Дмитрия Пригова они склонны были усматривать сакральные смыслы, от анализа традиционалистского искусства предпочитая отмахиваться.

Васильев, впрочем, и традиционалистом не был. Если уж на то пошло, он продолжал модернистские, условно-романтические традиции, в некотором смысле перепевал Билибина и Васнецова да и вообще к реализму никакого отношения не имел. У него есть довольно кустарные работы, но есть десяток картин, в которых эта самая кустарность уже становится чертой метода, входит в арсенал приёмов: это уже не столько живопись в обычном смысле, сколько плакат. Как у позднего Глазунова, но куда талантливее, ярче, а главное — РАНЬШЕ, чем у Глазунова. Уже в десять лет Васильев был превосходным рисовальщиком, да и вообще с техникой всё у него было в большом порядке. Проблемы были, как водится у самоучек, с мировоззрением и вкусом.
Ему нравился Вагнер, он любил все масштабное, государственническое, мрачно-мистическое. Его женщины похожи на Брунхильд, сейчас таких рисует Борис Вальехо. Он тяготел не столько к христианству, сколько к язычеству (и совершенно напрасно Доронин пытается довольно неуклюже оправдать одно из главных полотен Васильева, на котором Илья Муромец сбивает из лука кресты с православных церквей). Но при довольно сомнительной идеологии и откровенном тяготении к мистике фашистского толка (очень похожее искусство было на вооружении у Третьего Рейха — нашим колхозницам тридцатых далеко до той пассионарности!) Васильев оставался чрезвычайно одарённым человеком. Чего у нас никак не желают признать, отдавая его на откуп «молодогвардейцам», патриотам, державникам и пр.

Они о нём в основном и пишут, называя его великим самородком, непризнанным гением, жертвой завистников… Сколько-нибудь серьёзных статей о Васильеве за четверть века (!!!) не появилось ни разу. Хотя власть его — правда, посмертно,— очень даже жаловала. Славянофилы тут всегда были глубинно своими, его репродукции помещались на вкладках и на обложках женских журналов, о нём делались телепередачи… Не было одного: анализа. Серьёзная арт-критика предпочитает делать вид, что Васильева не было вообще. Такое преуменьшение его масштаба логично порождает обратную крайность — превознесение художника в противоположном лагере, где талантов мало и потому каждый на счету…
На роковой вопрос — может ли имперец, антисемит, антихристианин и пр. быть талантливым художником (о конкретном Васильеве здесь не говорю),— в демократической России долго отвечали решительным «нет». Сейчас, правда, начинают перегибать палку в другую сторону и готовы всерьёз спрашивать, может ли демократ произвести что-нибудь талантливое.
В том и беда, что, как верно замечал Томас Манн, гений обязан тонко сочетать мощь и нежизнеспособность, ущемлённость и победительность. Боюсь, если художник не будет верить ни во что, то есть доведёт демократичекую идею до абсурда и откажется от критериев как таковых,— он неизбежно выродится в Пригова, обаятельного человечка, который никогда не произведёт ничего стоющего. Другая крайность более опасна, но бывает по-своему плодотворна: конечно, в большинстве своём «красно-коричневые» — чудовищные бездари. Романов Проханова и Личутина никто не будет читать даже за деньги.
Но если кому-то кажется, что Курицын или Пепперштейн намного читабельнее,— это серьёзное заблуждение. И у имперского, тоталитарного искусства (особенно когда оно таится в полуподполье, а не расслабляется у власти) огромный ресурс воздействия на подсознание. В этом и секрет воздействия работ Васильева — его дремучих волшебных лесов, таинственных елей, закатов, снежных равнин, его дынногрудых, неизменно одинаковых женщин, его филинов, парящих над безлюдными равнинами либо сидящих на плечах у брадатых старцев. Очень часто это сделано топорно. Но это сделано сильно.
К сожалению, монография Доронина — при том, что она первая и от неё требуется хотя бы минимальная концептуальность,— ни одной из своих задач не выполняет. Доронин всё время отмазывает Васильева от разнообразных обвинений: в дилетантизме, в исторической неграмотности, в малообразованности, в зализывании и «конфетности», в мракобесии…
Всё это делается без тени искусствоведческого анализа, на одном темпераменте и с массой недоговорённостей. Собственно, и упомянутый Томас Манн в «Докторе Фаустусе», договорившись до дьявольской природы искусства, тут же в панике отступил на заранее подготовленные, уютные позиции европейского гуманизма. Не таковы были Вагнер, Леонтьев, Лени Рифеншталь, Гамсун и Васильев — разномасштабные творцы, в той или иной мере запродавшиеся дьяволу. Ибо дьявол — это массовые действа, бескрайние льды, грандиозные идеи, безумные жертвы, масштабные страсти,— словом, всё то, что так мощно воздействует на неподготовленного зрителя и такой невыносимой пошлостью оборачивается в чрезмерных количествах.
Дьявол — это модернизированный, доведённый до плаката классицизм, это всякого рода тёмные мифы, обращённые не к сознанию, а к подсознанию. Это та же самая месса, но чёрная, традиционализм, но жёстко облучённый мистицизмом. Что мы и имеем в полотнах Васильева — чрезвычайно талантливых, признаем это наконец.
Такое признание заметно прояснило бы ситуацию. Потому что, с одной стороны, у Васильева тьма подражателей и поклонников, и направление его в современном отечественном искусстве хоть и недостаточно разработано, а всё же существует и нуждается в анализе. Во-вторых, за демократическую расслабленность рано или поздно придётся платить: Васильев напоминает о том, что большое искусство питается от больших идей и больших страстей. И если добру приходится попотеть, чтобы эти большие идеи внятно сформулировать (ведь они всегда требуют человеческих жертв!), то у зла их всегда достаточно. Заряжайся не хочу.
Васильев — это дохристианская мистика, страшная и прекрасная сказка. Сказка, в которой многое — от фашизма, ещё больше — от русского язычества (пора бы уже нам научиться и фашизм рассматривать не только как политическую, но и как эстетическую категорию).
Это временами моветонно, почти всегда дурновкусно, иногда кое-как сделано. Но в принципе это чрезвычайно серьёзно. И с этой констатации и должен бы у нас начаться разговор и о Васильеве, и о судьбах русского реализма, и о ничтожестве нынешнего русского авангарда, и о трагедии русского модернизма. Этот разговор давно пора повести и о Васильеве, и о Шилове, и о Глазунове, и о Сафронове — обо всех, кого числят по разряду китча, забывая, что границу между искусством и китчем XX век сделал почти неразличимой.
Обо всём этом пора говорить. Но пока отчего-то никто не рвётся. Ибо такой разговор неизбежно приведёт к весьма серьёзным констатациям — в частности, к выводу о том, что художника далеко не всегда вдохновляет добро, что большие идеи и большие страсти плохо совмещаются с демократическим общественным устройством, что своя красивая, хоть и безвкусная сказка народу необходима так же, как корове — жвачка…
Утешает одно: когда-то все эти слова так или иначе будут сказаны. Жаль только, что сегодня дело разговора об искусстве у нас узурпировано малоодарёнными и лицемерными людьми.
Дмитрий БЫКОВ, «Вечерний клуб».
Подпишитесь на главное за день
Telegram-канал PRESS.LV — срочные новости и эксклюзивы.



















































Будьте первым, кто прокомментирует
Для участия в обсуждении нужен аккаунт PRESS.LV.