Летом 1880 года газета "Рижский вестник" сообщала: "В настоящее время на взморье проживают наш славный романист Иван Александрович Гончаров и известный писатель Петр Дмитриевич Боборыкин".
В 80–е годы ХIХ века имя Боборыкина было не менее популярно, чем сегодня имена Пелевина или Марининой. Сейчас оно известно лишь узкому кругу специалистов — историков литературы. И все–таки пребывание Боборыкина на рижском штранде интересно и для нас — он приезжал сюда еще не раз и оставил серию мемуаров, писем и даже романов, в которых рассказывается о Риге и взморье того периода. Это роман "Обмирщение", многие страницы которого посвящены рижским старообрядцам и Гребенщиковской школе, "Письма с окраины" — о Рижском взморье и воспоминания о Гончарове — "Творец Обломова".
В "Письмах с окраины" — удивительно колоритные картинки Рижского взморья 1880–х годов, которых не найдешь ни в учебниках, ни в путеводителях. Речь идет о том, как русский язык, несмотря ни на какие препоны немцев, становится доминирующим. Не в учреждениях и ведомствах, где заправляла немчура, а в торговле. Картина, знакомая и сегодня.
"Вы сидите на террасе в теплый вечер на взморье. До вас доносятся протяжные, чисто русские звуки: "Сахарное мороженое!" По песчаным переулочкам, где за заборами приютились дачки, настроенные немцами и онемеченными латышами, разъезжает ярославский или тверской мужичок, сидя на двухколесном коротком ящике, где помещается несколько форм. С утра до позднего вечера разъезжает он так по улицам и улочкам штранда, и целый день у него есть покупатели. Остзейская культура не доработалась до такого вида кондитерского промысла; а наш мужичок принес его готовым и даже усовершенствовал: он уже не таскает на голове тяжелейшую кадку с двумя формами, он выдумал свой двухколесный ящик; но лошадь у него в русской упряжи и дуга расписана яркими красками. Мороженое у него действительно сахарное, в пять и десять копеек за формочку. Не одни дети, и взрослые рижане объедаются этим мороженым и должны волей–неволей говорить с ним по–русски. Утром вы слышите беспрестанно крики разносчиков, предлагающих ягоды, овощи, фрукты. Это опять ярославцы, промышляющие вдали от своей родины, или русские из Остзейского края, большей частью раскольники… Если такой ярославец или тверитянин ходит разносчиком не первый год, он запасся дюжиной немецких слов и пускает их в обращение, потому что это выгодно.
"Садовая клубника!" — распевает он, заглядывая в калитки дач, и тотчас же переводит: — "Шэн эрдбер" или "эрдбер гут".
Он только и знает это "эрдбер гут"; а уже остальной разговор надо вести с ним по–русски. И так промышляют и другие разносчики полотен, кружев; так же действуют торговцы и торговки на местном рынке. Не нужно быть пророком, чтобы предсказать наплыв русского промыслового люда… В Майоренгофе, на рынке, я любовался каждый день бойкостью и цепкостью одной "тетки" родом из Риги. Она со всеми говорила по–русски и заставляла немецких и бюргерских жен упражняться в неприятном для них диалекте. Но они шли к ней охотно; она привлекала своей сметкой, ласковым словом и желанием продать во что бы то ни стало".
Во время пребывания на взморье Боборыкин встречался с Гончаровым. И в 1880 году, и позднее. Правда, из писем отдыхавших на взморье литераторов известно, что автор "Обломова" предпочитал коротать время в обществе адвоката Кони. И все же нужно отдать должное Боборыкину, оставившему воспоминания об этих встречах.
"После лечения на немецких водах приехал я в первый раз на наше Балтийское взморье, в Дуббельн, около Риги. Тогда это купальное местечко только что завело у себя благоустроенный акционерный кургауз, и купальщики Петербурга, Москвы и провинций потянулись туда. Поселившись в акционерном доме, я сразу очутился среди знакомых русских. Там проводил лето на маленькой дачке около самого кургауза и Гончаров… Вместе с одним общим добрым знакомым (Кони. — И. Д.) мы составили маленький кружок и обедали на террасе кургауза, по вечерам ходили по штранду (как там называют прибрежье) и вели продолжительные разговоры. Тогда Гончарову было уже шестьдесят восемь лет, но он совсем не смотрел дряхлым старцем: волосы далеко еще не поседели, хотя лоб и обнажился, в лице сохранилась еще некоторая свежесть, в фигуре не было еще старческой полноты; ходил он очень бойко — все тем же крупным, энергетическим шагом, — держался прямо. Только голос стал слабее… Он был еще довольно смелым купальщиком, и беседа его отличалась живостью и разнообразием. Большой возраст сказывался иногда во внезапных вспышках раздражения, хотя каждый из его собеседников старался о том, чтобы не произносить при нем некоторых имен и не заводить речи на известные темы, которые могли сделаться щекотливыми… Слушая его в то первое лето, которое мы проводили вместе в Дуббельне, я частенько забывал совсем о главном щекотливом пункте, то есть о Тургеневе. Не помню, случилось ли мне проговориться, — помню только чрезвычайно отчетливо часть нашего разговора, бывшего тотчас после обеда в парке акционерного общества, где Гончаров сам, говоря о способности писателя к захватыванию в свои произведения больших полос жизни, выразился такой характерной фразой: "Возьмите вы, например, Тургенева. Он вам представит ряд прелестных картинок. Перед вами будет сад, полный цветов и красивых растений. Но большого английского парка он вам не разобьет!"
(…) Несколько раз бывали за обедом и во время прогулок по берегу моря вспышки раздражения… против французского натурализма, романов Золя и его школы. "Ведь что горько, — говорил он, — кабы они были бездарности… А то возьмите вы хоть какого–нибудь Габорио. Ведь у него талант есть, но он животное! Раз попал в жилку, привлек публику и пошел валять без стыда, без совести!"
Все лето 1880 года Гончаров чувствовал себя прекрасно, был чрезвычайно общительным, приглашал нас и к себе завтракать в мезонин той дачки, где он жил… Еще два раза встречались мы на том же Балтийском прибрежье, но жили в разных местах и видались гораздо реже. Тогда уже Гончаров стал страдать глазом и припадками болезни легких. Он как–то сразу превратился видом в старца, опустил седую бороду, стал менее разговорчив, чаще жаловался на свои болезни… Его холостая доля скрашивалась нежной заботой о чужих детях, которых он воспитал и обеспечил".
Однако и на склоне лет, по воспоминаниям Боборыкина, в Гончарове не пропал дар художника. В беседах он часто колоритно обрисовывал типы слуг крепостного времени. Да так, что собеседники хватались за животики.
"Последняя наша встреча, — пишет Боборыкин, — была все–таки же на берегу моря, по дороге из Дуббельна в Майоренгоф, тихим летним вечером".
Да, никто не знает, как наше слово отзовется. Боборыкин оставил после себя массу романов, повестей, а читать сегодня хочется лишь мемуары да письма.
Илья ДИМЕНШТЕЙН.